Заключение
И.П.Смирнов
(Mюнхен/Констанц)
Ненадежный Рай. Об учителе
Ища себе духовного наставника, мы отказываемся от биологического родства. Парадокс этой "слишком человеческой" ситуации посвящения состоит в том, что "recipient of advice" ввергает найденного им руководителя в тяжелое искушение и в конфликт с самим собой, что я понял, когда превратился на старости лет из восторженного ученика в сдержанного учителя: власть, которую молодежь предлагает старшим, идя в послушание, обманчива, не зиждется на плоти, на продолжении рода, лишь интеллектуальна, химерна. Выбранный в учителя с неизбежностью подозревает вокруг себя измену. Воистину: отрекшийся от семьи и есть предатель в чистейшем виде. С темы дезертирства послушника начал свой диалог "Учитель и ученик" (1912) Хлебников: "Учитель. Правда ли, ты кое-что сделал? Ученик: Да, учитель. Вот почему я не так прилежно посещаю твои уроки". Дмитрий Сергеевич Лихачев (я буду именовать его в дальнейшем так, как его называют между собой за глаза близкие ему люди, "Де Эс") однажды заявил (дело было в Минске на научной конференции в конце 70-х г.г.), что он не считает меня своим учеником (почему-то он назвал тогда моим учителем В. Я. Проппа, но я не был его студентом). Для меня, однако, нет другого учителя, кроме Де Эс. Еще один парадокс посвящения заключен в том, что как бы ученик ни удалялся идейно от учителя, он остается - как личность - верным ему по той простой причине, что дальнейшей альтернативы не биологическому отцу не существует, сколько бы мы ни меняли профессию. Об этом написана "Охранная грамота" Пастернака. Читатель нижеследующего будет иметь дело с самозванцем, с таким составителем текста, для которого в англо-американском литературоведении имеется точный эпитет: "unreliable".
В этой ненадежности есть, впрочем, свой резон. Потому что о ней и пойдет речь. На ненадежного автора, ведущего разговор о ненадежности, можно положиться. Поколение, которое сформировалось во второй половине 1920-х и в 30-е г.г., было идеологически разношерстным. Тем не менее у этого поколения есть общий знаменатель. Люди второго авангарда были объединены ощущением шаткости бытия. Это ощущение выразилось у Хайдеггера в понятии "заботы" ("Sein und Zeit", 1927), у Адорно и Хоркхаймера ("Dialektik der Aufklaerung", 1944) - в разочаровании в идеалах Просвещения, которое с их точки зрения привело к тоталитарному падению человечества, у Юнгера ("Der Arbeiter", 1932) - в предпочтении, отданном им носителю судьбоносного начала, рабочему, презирающему буржуазный уют, у Плесснера ("Macht und menschliche Natur", 1931) и К.Шмитта ("Der Begriff des Politischen", 1932) - в идее врага, без которого мы не можем обойтись, будучи политическими животными, у Гелена ("Der Mensch", 1940) - в представлении о том, что homo sapiens всегда готов пожертвовать своими текущими интересами. С Юнгером перекликается такой мыслитель 30-х г.г., как Кайуа, который напишет после конца Второй мировой войны книгу ("Les Jeux et les Hommes", 1958) о том, что только человеку- в отличие от животных - свойственна игра (alea), пытающая его удачу, его судьбу. Близкий к Кайуа Батай был увлечен мыслями о том, что производство товаров неразрывно связано с производством отходов и что Эрос требует от его субъекта дионисийского самозабвения и самоотказа. Сюрреалистическая живопись с ее дотошной верностью деталям показывала зрителям реальность, доступную для мимезиса, как обманывающую их. Селин поведал в романе "Смерть в кредит" (1936) о крахе любой личной инициативы. Апологетизируя бытие, Сартр отрицал инoбытие, т.е. надежду как таковую ("L'etre et le neant", 1944). Позднее Камю изобразит революцию в виде абсурда, но не найдет никакой альтернативы для нее ("L'Homme revolte", 1951). Лакан посвятил свои интеллектуальные усилия доказательству того, что мы - уже при пробуждении сознания - дефицитарны. Сказанное было бы не трудно распространить за Ла Манш и за океан. Моррис ("Foundations of the Theory of Signs", 1938) задумал семиотику как средство освобождения человека, бьющегося в сплетенной им самим "паутине слов". Как науку о неверном замещении. Параноидальный роман Оруэлла пугал его читателей фигурой всезнающего Большого Брата ("1984", 1949). Но в рамках данной статьи желательно не забыть русских. Те русские эмигранты, для которых 30-е г.г. стали их временем, считали, что жизнь не удваиваема, - так же, как Сартр, с его философией безнадежности. В романе "Отчаяние" (1936) Набоков вывел героя, который ошибся, предположив, что существуют двойники, и был вынужден расплатиться за этот промах жизнью. Оставшемуся на родине и сосланному из Ленинграда в Казахстан Бахтину хотелось подорвать серьезный мир карнавальной культурой - если уж и удвоением бытия, то карикатурным ("Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса", 1940). Германия и Россия выстроили на ненадежности их государственную политику: первая - затеяв войну с большей частью света, вторая - направив войну меньшинства (собственно, одиночки, Сталина, безжалостно и, надо сказать, справедливо губившего даже свое охвостье) с большинством вовнутрь, сделав граждан жертвами Великого Террора.
Поступок, каковой повел Де Эса по островам Соловецкого ада, обустроенных монахами, которые возвели там монастырь (XV в.) не без утопически-грешной мысли о земном рае, ими почти достигнутом, и превращенных чекистами в место наказания для тех, кто не верил в социалистическую утопию, так и не состоявшуюся, мог бы показаться чистым мальчишеством, если бы он не был продуктом сознания, учреждавшего ненадежность в качестве шаткого основания для нового типа поведения, резко отличавшегося от символистской и футуристической театрализации быта. Де Эс всегда с восторгом отзывался о внедрении театральности в повседневность предреволюционного Петербурга, но сам не принадлежал этой культуре. Читка доклада о заслугах дореволюционной орфографии была жестом, который обрекал докладчика на концлагерь. Война с государством из-за фиты, ятя и ера может показаться современному читателю странным занятием. Кому ныне придет в голову защищать от гибели буквы, рискуя собственной жизнью? У письма объявились теперь иные защитники, которые жертвуют не собой, но субъектом как таковым, человеком (Деррида). Де Эс в юности нашел ту роль, которая требовала от актера "гибели всерьез", гибели актера. Под присмотром чекистских режиссеров Де Эс принял место того раба, каковому, согласно Гегелю, предполагалось постичь Абсолютный Дух (именно в 30-е г.г. парижской модой стал русский философ А.Д.Кожевников (Kojиve), толковавший своим студентам то место из "Феноменологии Духа", которое было посвящено господину и его слуге). Де Эс вышел на свободу с научной статьей о мышлении уголовников, которое он, вооружившись новейшими тогда достижениями лингвистики и мифографии, интерпретировал как реликтовое, первобытное. Только ли об уголовных преступниках писал Де Эс? Первая его статья "Черты первобытного примитивизма воровской речи", ставшая доступной широкому читателю в 1935 г., представляется мне его тайной попыткой откликнуться на революцию.
Я думаю, что пришла пора сказать несколько слов о ЧК-ГПУ-НКВД-МГБ-КГБ - организации, пока не допонятой. Она не похожа ни на западную политическую разведку, ни на жандармскую служаку царской России, хотя и унаследовала от голубых мундиров 5-ого Отделения голубой цвет на кантах и погонах сталинской униформы. Разумеется, чекисты занимались тем же, чем и их коллеги на Западе, - выведыванием политических, военных и технологических секретов. Но этим они не ограничивались. Эта институция была создана как орудие (пролетарского) возмездия. Месть - это негативный обмен, перекликающийся с установленным советским строем запретом на обмен в экономической области. Русская революция, презрев веру в эволюцию, исповедовавшуюся прогрессистской культурой второй половины XIX в., и особенно народниками, против которых выступил Ленин, вернулась к status naturalis в понимании Локка, к глубоко архаичному праву на кровную месть, перекрашенной в начале в классовую, а затем потерявшей всякий идеологический оттенок и ставшей местью как таковой. Вендетту нельзя легитимировать в конституции - даже тоталитарного режима. Между вором, копавшим канал от Белого моря в сторону Ладоги и в обратном направлении, и наблюдающим за ним чекистом не было принципиальной разницы. Чрезвычайка, как и все ее позднейшие филиации, была беззаконной. О революционной первобытности и сочинил свою первую работу Де Эс. Превращение кровной мести в государственную проблему породило тоталитаризм (имеется в виду: и немецкий). Однажды побывавший в концлагере, Де Эс не был оставлен вниманием пославшего его туда учреждения позднее, когда он стал после войны действительным членом Академии Наук и признанным главой русской медиевистики. В конце 70-х г.г. в Ленинградском университете состоялась конференция, посвященная "Слову о полку Игореве". Де Эс выступил на конференции с докладом. Через несколько дней я узнал, что эта речь была произнесена человеком, которому за несколько часов до того напавший на него в подъезде его дома неизвестный сломал два ребра. За этим последовали: попытка поджога квартиры Де Эса, надуманный процесс над его зятем, одареннейшим океанологом Сергеем Зилитинкевичем, эмиграция внучки Де Эса. Один молодой инженер (я до сих пор боюсь называть подлинные имена, может быть, не беспричинно) нашел в телефонной трубке Де Эса подслушивающее устройство. Сотрудникам Де Эса нередко приходилось общаться с ним в его кабинете на службе, переписываясь. Бумажки тут же уничтожались. Считается, что КГБ донимал пожилого ученого за то, что он снабдил Солженицына, писавшего "Архипелаг Гулаг", сведениями о Соловецком лагере (в "Архипелаге" Де Эс не назван по имени, но все же ссылка Солженицына именно на него легко (слишком легко) расшифровывается). Можно также предположить, что рвавшийся к власти глава КГБ Андропов пытался, мучая Де Эса, скомпрометировать своего конкурента в Политбюро, ленинградского царька Романова, тем, что выставлял Ленинград как город, где измываются над большим ученым. Как бы ни были приемлемы эти объяснения тех гонений, которым подвергся Де Эс во второй половине 70-х и в 80-е г.г. (ему запрещалось, добавлю к сказанному, выезжать на Запад - разрешена была однажды поездка в Болгарию), мне бы хотелось обратить внимание читателей на иррациональную и никак не доказуемую, но все же маячащую мне в виде объяснения в последней инстанции сторону всей этой истории: учреждению по осуществлению государственного возмездия хотелось домстить старому каторжанину, ускользнувшему от смерти.
Вот как ответил Де Эс на свалившиеся на него на старости лет несчастья: он написал книгу о садах, о Природе, преобразованной в Рай. Ленинградцы называют то место, где расположилась в их городе советская охранка, "Большим Домом". Это строение представляет собой нечто многоэтажное, глядящее на Неву. В одной из газетных статей брежневского времени о том, как нужно застраивать Ленинград, Де Эс обронил: не следовало бы возводить на набережной Невы высокие дома. Книгу о садах я читал так: их дом - мой сад. Дом - символ надежности. Но есть нечто, что дороже, чем он, для человека, которому нужно не только укрытие от природы, но и пространство эстетической работы с ней, - сад. О ненадежности сада много писал Чехов - в "Черном монахе" и в других произведениях. Образцом служил ему библейский рассказ о грехопадении, о саде, в котором рождается смерть. Медиаторы между Культурой и Природой всегда сакрализовались человеком, но никогда не вызывали у него слишком большого доверия к себе. Мне кажется, что Леви-Стросс сделал их главным предметом своих этнологических размышлений постольку, поскольку он принадлежит к поколению 30-х г.г. Муку смертного часа Христос испытал в саду - в Гефсиманском.
Вот еще одна история из 70-х г.г. Одному из сотрудников Де Эса грозило заключение по политическим мотивам. Де Эс пошел на прием к значительному лицу, которое носило ту же фамилию, что и русские цари трех, предшествовавших нынешнему, столетий. Новый Романов был милостив. Сотрудник избежал репрессий. Если какому-нибудь библиографу попадется на глаза тогдашняя статья Де Эса, появившаяся в "Ленинградской Правде", пусть он учтет, что две цитаты из речи Брежнева в ней были ценой, заплаченной ее автором за свободу молодого ученого. Во второй главе "Послания к филиппийцам" ап. Павел писал: "Но уничижил Себя Самого, приняв образ раба, сделавшись подобным человекам и по виду став как человек". Когда я думаю об учителе, я всегда вспоминаю эти новозаветные слова о кенозисе. В те же трудные годы, может быть, более тяжелые, чем времена Соловков, Де Эс написал статью "О русском", опубликованную в "Новом Мире". Мне хорошо известно, что многим не нравится положенная в ее основу идея доброго русского человека, запальчиво опровергающая Достоевского, которому Россия виделась бездной, над чьим краем ведется борьба между Добром и Злом. Зная себя, я не разделяю утверждений Де Эса, сформулированных в этой работе, Но в отличие от многих моих друзей я не собираюсь довольствоваться простым неприятием этого текста. Он был увещеванием, направленным к нации добродетелью. И тогда же, в брежневские годы, Де Эс начал обдумывать мемуары. На одном из заседаний ленинградских медиевистов он неожиданно для его участников разразился рассказом о том, как он работал корректором в издательстве после выхода из лагеря. (Речь шла о литерах, о наборе. О свинце и смерти. Соловки ничему не научили академика, попавшего туда из-за того, что он защищал буквы.) Воспоминания Де Эса были отстаиванием прав личности, которую во второй раз собиралось покарать государство. Человек, доживший с третью желудка до девяноста лет, одолел своего врага. Чтобы закончить этот абзац, нужно рассказать о годах сомнительной гласности. Семья Горбачевых, совершая дворцовый переворот, обратилась за помощью к Де Эсу. Выступление Де Эса по телевидению в начале перестройки стало одной из самых ярких ее страниц. Мстительная организация и тут не оставила Де Эса своим вниманием. Когда Горбачев приехал в Ленинград на встречу с местными партийцами, он пригласил на нее и Де Эса. Беспартийного ученого не сразу впустили в Смольный, куда вход был разрешен тем, кто мог предъявить красную партийную книжку. Пробив заграду, слегка запоздавший к началу доклада Де Эс занял место в последних рядах. После того, как Горбачев произнес речь перед своими партийными товарищами, он, нарушая церемонию, двинулся туда, где сидел Де Эс, чтобы показать им, кого он ценит по-настоящему. На следующее утро Де Эсу позвонили из академической больницы, к которой он был приписан. Когда он пришел туда, он попал в кабинет к психиатру, который на его удивленный вопрос по поводу этого вызова сказал, что ему хотелось бы обследовать человека, сорвавшего в припадке безумия такое важное мероприятие, как проведение городского партийного собрания. Я живо представляю себе настойчивые удары, которые врач наносил своим молоточком по голубым старческим коленкам, послушно реагировавшим на них. Времена помягчали, и психиатрическое преследование инакомыслящих превратилось в скромный намек молоточком на таковое. Фамилии генералов, возглавлявших ленинградский КГБ в те годы, когда на Де Эса обрушились вторичные гонения Носырев и Блеер. Мне было бы жаль, если б эта бравая пара незаслуженно почила в неизвестности, гарантированной им тем вялотекущим капитализмом, у которого в России не было большого прошлого и у которого поэтому короткая память.
Ленинграду не повезло с революцией, которая разыгралась в нем. Голод времен Гражданской войны сменился высылкой из города многих тысяч дворян, предпринятой бывшим литературным критиком, ставшим преданным сталинцем, Кировым, который намеревался сделать вверенный ему в подчинение город образцово пролетарским. Вслед за этим разыгралось истребление кировцев, когда их трибун был убит при туманных обстоятельствах его сексуальным соперником. Расстрелы поэтов (я имею в виду Канегиссера и Гумилева) начались не в Москве. Кронштадтский мятеж, который был подавлен Троцким, не щадившим при этом ни своих, ни чужих, умножил жертвы послереволюционного голода матросами-анархистами и красноармейцами. Увенчанное Горбачевым самоистребление советской власти началось на обледеневшей Неве. Мне тяжело писать слово "блокада". Мои родственники по отцовской линии до единого умерли от голода. Я так и не познакомился с ними. В 40-e г.г. Сталин добавил ко всему этому ликвидацию и послекировской ленинградской партийной верхушки. Хрущев, реабилитировавший ленинградский партаппарат, не нашел ничего лучшего, как устроить на берегах Невы судилище над Абакумовым и его подручными, выковавшими "ленинградское дело", но вряд ли бывшими более кровожадным, чем те, кого они уничтожили. Впрочем, эта политическая казнь была последней в Ленинграде. Есть трагические города ХХ в.: Варшава с ее двумя восстаниями - в гетто и при подходе советских войск, Дрезден, Хиросима, Нагасаки. Но только в Ленинграде трагедия приняла циклически непрерывный характер. На свете нет другого места, где страдание стало бы каждодневной историей. Когда я четырехлетним мальчиком вернулся из эвакуации в послеблокадный Ленинград, война еще не кончилась. Мне пришлось подождать некоторое время до тех пор, пока человеческие лица как массовое явление, как лица из толпы перестали меня удивлять. Первыми такими стали лица немецких военнопленных, ежедневно маршировавших по Загородному проспекту туда, где им предназначалось восстанавливать разрушенный город. Сердобольные бабы бросали им какую-то пищу в узелках. В том, что немецкие военнопленные возрождали немецкую столицу России, была своя закономерность. Русских как массу в то время в Ленинграде я как-то не припомню. Когда моя бабушка приводила меня в сад, мне было не с кем там играть. Де Эс, родившийся в Петербурге в 1906 г., как никто другой отразил собой его дух, сделавшись его genius loci. Не так давно в Мюнхене он сказал мне: "Игорь Павлович, я никогда не предполагал, что проведу большую часть моей жизни стариком". Когда я вдумываюсь в эти слова, я понимаю, что мне было сообщено о страдании - о растянувшемся на значительную часть жизни ожидании смерти. Подход к бытию как к ненадежному был веянием времени, чувством поколения, разочаровавшегося в усилиях раннего авангарда начать заново историю культуры. Ленинград был пространством, в высшей степени подходящим для того, чтобы испытать это чувство и подтвердить испытывающего его в его интуиции. Именно в Ленинграде возникло Объединение реального искусства, чьи учредители, Константин Вагинов, Николай Заболоцкий, Даниил Хармс, Александр Введенский и др., сделали абсурд своей главной темой. С одним из этих писателей, Введенским, Де Эс учился вместе в школе. Я позволю себе привести отрывок из разговоров, которые велись в 1933-34 г.г. в кругу бывших обэриутов. "Что в общем произошло? - спрашивал своих друзей философ Леонид Липавский. - Большое обнищание, и цинизм, и потеря прочности. Это неприятно. Но прочность, честь и привязанность, которые были раньше, несмотря на какую-то скрытую в них правильность, все же мешали глядеть прямо на мир. Они были несерьезны для нас [...] И когда пришло разоренье, оно помогло избавиться от самообмана". В 30-е г.г. Ленинград, из которого была высосана его дворянская кровь, стал на короткий период интеллектуальной столицей разубедившегося в себе мира.
Катарсис в том трясинном месте, которое было замощено Петром Великим, и в том бесчеловечном времени, которое оказалось расплатой за наивное ожидание классическим авангардом счастливого будущего, Де Эс нашел в занятии древнерусской (допетровской) культурой. NN, вместе с которым я работал в Секторе древнерусской литературы Пушкинскoго Дома под руководством Де Эса, однажды заметил мне: "Не будь советской власти, Лихачев стал бы канцлером". Не стал бы! Человек, о котором идет здесь речь, никогда не был государственником, в противовес всем тем русским мыслителям, К.П.Победоносцеву, К.Н.Леонтьеву, П.И.Новгородцеву, И.А.Ильину, Л.В.Тихомирову, которых напугал анархизм высшей аристократии - бакунинский, кропоткинский, толстовский. Де Эс обратился в своих исследованиях к эпохе Киевской Руси, к разрушению этой культуры в результате татаро-монгольского нашествия и к ее - деформировавшему ее - возрождению, начатому московскими империалистами на исходе XIV е., по той причине, что он искал альтернативу "сталинократии" (словцо Г.П.Федотова) и нашел ее в раннесредневековом союзе городов и земель, о котором он писал так: русские князья младшей поры рассматривали правление страной как совместное владение. Самый притягательный для Де Эса памятник древнерусской литературы - цикл текстов о разорении Рязани Батыем, о том, как рай приходит к концу. Между прочим, это первое произведение в русской словесности, которое оправдывает самоубийство. На ступеньках лестницы, ведущей в Сектор древнерусской литературы Де Эс сказал мне и NN, отдыхая от подъема, что считает своей главной книгой "Текстологию". Это была действительно великая книга, воспитавшая несколько поколений русских медиевистов, научившая их приемам работы с древнерусскими рукописями. Но все ж таки Де Эс никогда не был только ученым, только специалистом по средневековью, только книжным червем. Общий смысл его многочисленных книг, касающихся древнерусской культуры в ее целом - от ее воинского искусства до литературы и живописи (и особенно самых замечательных: "Человека в литературе древней Руси" (1957), "Культуры Руси времени Андрея Рублева и Епифания Премудрого" (1962),"Поэтики древнерусской литературы" (1967) и "Развития русской литературы X-XVII веков" (1973) культурно-политический: Де Эс противопоставил истории Петровской России, приведшей к Ленинской революции и к Сталинскому насилию даже над ней, другую историю, тоже не лишенную ужасов, но тем не менее могущую служить альтернативой той, по которой развилось русское государство разных Романовых. Поколение 30-х г.г. было политизированным. Почему? - на этот вопрос можно ответить, вспомнив Мандельштама, определившего политика как личность, которую побуждает к действию кризис.
Мой учитель элитарен. Суть элитарности состоит вовсе не в том, что элитарный человек обладает языком, не доступным массам, но как раз в том, что он знает два языка, один из которых понятен и им. Элитарность сродни искусству. Де Эс часто упрекал меня за то, что я пишу мои книги "птичьим языком". Мне свойственна та примитивная гелертерская убежденность, которой нет у Де Эса: я надеюсь на то, что, как сложно бы я ни изъяснялся, к каким бы экзотическим терминам ни прибегал, я обращаюсь ко всем и каждому. О своих воспоминаниях Де Эс промолвил: "Я старался писать их просто". Не считающий бытие надежным, не верит и в читателя. Что Де Эс владеет лагерным матерком, мало кто знает. В первые годы перестройки Де Эс издал пластинку, которая запечатлела его голос, читающий "Слово о полку Игореве". В этом чтении отсутствовали аутентичные ударения. Оно было модернизировано и предназначено для непосвященных. Как до конца разгадать загадку, которую нам задал этот человек?
Остается сказать, что мне было не легко жить в Советском Союзе. Мои самые спокойные и светлые годы там протекли в Секторе древнерусской литературы под защитой его руководителя. Тот, кто раз и навсегда решил, что бытие ненадежно, особенно печется о том, чтобы оно не стало катастрофой для близких. Я провел часть моей жизни под началом Де Эса, в оберегаемом им Секторе, как у Христа за пазухой.
|